На землю.
Оттуда, куда уходил Ворон, выхода не было.
Лариса проснулась в слезах. Подушка была мокрой насквозь. За окном голубело тихое утро, уже перерождающееся в день.
Сон был нестерпим. Лариса чувствовала настоятельную необходимость что-то делать, не имея ни малейшего представления, что именно. Голоса в её голове устроили жестокий спор, отвергнувший посещение церкви и поход на кладбище, как заведомо проигрышные действия. Был выбран путь, квалифицированный внутренним арбитром, как последняя ступень морального падения, но на этом пути хоть что-то брезжилось.
Лариса несколько раз глубоко вдохнула, закурила и позвонила Антону.
— Ой, привет! — обрадовался он, определив абонента. — Как дела, Лар?
— Ничего, Тошечка, — с трудом проговорила Лариса. — У меня вот к тебе дело есть.
— Забежать? — спросил Антон готовно.
— Как хочешь. Тоша, ты можешь поговорить со своей Риммой, а? Насчёт ещё одного сеанса… ну как это? Связи с тонким миром, а? Пожалуйста! Я заплачу, если она попросит, пусть скажет, сколько это стоит…
— Без толку, — сказал Антон голосом, который Ларису озадачил.
— Почему? — спросила она удивлённо. — Раньше она…
— Понимаешь, сейчас неблагоприятное время, — отрезал Антон. — Совсем неблагоприятное.
— Что, звёзды Сад-ад-Забих… — начала Лариса, но осеклась из-за слишком какого-то укоризненного молчания в трубке. — Ладно, извини, — поправилась она. — Мне просто действительно очень нужно.
На том конце провода ещё помолчали. Потом сказали неохотно:
— Я попробую… А что, ты плохо себя чувствуешь? — добавили, видимо, спохватившись.
— Да! — закричала Лариса. — Душа болит у меня! Вы же все хвастаетесь, что помогаете, так помогите мне! Я надеюсь на тебя!
— Ладно, — сказал Антон, и Лариса расслышала нотку снисходительного самодовольства. — Я перезвоню. Пока.
— Пока.
Лариса с удовольствием повесила трубку. Ей снова хотелось плакать, но больше ей хотелось разбить кулаком кофейную чашку, чтобы в руку врезались осколки фарфора. Сил не было, совсем не было, только безнадёжная, давящая, тупая тяжесть. А день за окном был ослепительно ярок и оглушительно холоден. Небо было голубое, и снег был голубой, и стекла были голубые. И белесая луна стояла в этой голубизне. И из открытой форточки сочился воздух, благоухающий промёрзшими небесами и неожиданно близкой весной.
Удивительно, куда делась к вечеру эта голубая ясность. Ночь побурела от холода. Неоновый Паромщик взметал веслом брызги, синие, как огни святого Эльма. Я убью тебя, лодочник. Всё не так, как казалось. Всё — обман. И ведь сразу было понятно, сразу. Лариса попала в ловушку, в какой-то дикий капкан — что же делать-то теперь, а?
Услышав голос охранника в селекторе, Лариса рявкнула:
— Дэй, дуэт «Сафо». Откройте.
Дверь отворилась без промедлений, и охранник отступил в сторону. Лариса оценила его угодливую позу и пустые глаза убийцы.
И всё повторилось в точности. Повторились стены, припорошенные невидимой пылью, Светина болтовня, протекающая мимо ушей, острое сверкание блёсток, запертые двери, дама-тролль, зал, шикарный, тёмный, душный — и какая-то склеивающая, вяжущая, тягучая истома, тяжесть, от которой наваливается смертельная усталость и тошная апатия.
Всё повторилось, кроме одного — болезненное любопытство всё-таки заставило Ларису взглянуть в зал, когда вспыхнул свет. Свет был серо-жёлтый, казался тусклым, но Лариса увидела всё очень чётко. Её внутренний оператор тут же включил камеру — Лариса медленно водила головой из стороны в сторону, чтобы дать ему отснять все детали.
Света тянула её за локоть, но Лариса делала короткие шажки, как ребёнок, которого насильно уводят домой с прогулки. Зал притягивал взгляд, как мощный магнит. Так притягивают взгляды нагота и смерть.
Лица окружили Ларису стеной. Они впечатались в сетчатку, как сине-зелёные пятна — после взгляда на яркий свет. Лариса стояла под душем, сушила волосы, одевалась — лица стояли пред её глазами, ослепив и оглушив, мешая видеть окружающий мир, не давая слышать голос что-то беспечно болтающей Светы.
Стоп-кадр. Полный зал лиц. Удивительно похожие лица. Удивительно бледные в электрическом свете. С очень яркими жирными губами, тёмно-багровыми, как насосавшиеся пиявки. Вперились в сцену с пристальным страстным вниманием.
Страсть.
Плёнка прокручивалась снова и снова, а Лариса всё никак не могла дать определение этой страсти.
Это она, страсть, делала разные лица странно похожими. Все лица мужчин и женщин, сидевших в зале, ужинавших и смотревших шоу, выражали одну-единственную мысль, одно чувство неимоверной, сметающей мощи. Их глаза просто-таки излучали это чувство, как прожектора — это-то чувство и висело над их головами удушливым смогом, дымовой завесой, не давало дышать, несмотря на отличные, хвалёные дамой-троллем кондиционеры.
Что это такое? Похоть? Жестокость? Похоть, замешанная на жестокости? Злоба?
И уже надевая пуховик, чтобы выйти на улицу, просматривая плёнку в сотый раз, Лариса вдруг нашла точное определение.
Чувство гостей было — голод. Жадный, тупой голод. Они, эти роскошные дамы и господа в костюмах «от кутюр», сверкающие бриллиантами хозяева великолепных автомобилей у входа, смотрели на танцовщиц голодными глазами.
Что же это у меня купили за четыре штуки в месяц? Что же это я продала так недорого? И кому?
Лариса скинула пуховик.
— Ты чего? — Света, видимо, удивилась выражению её лица.
— Света, ты можешь позвонить Дашке?