Она надела куртку, нашпигованную импровизированным оружием, и вышла.
Лариса бродила до темноты.
Она не чувствовала усталости, полная тем, чему не знала названия. Её шаги были легки, она шла очень быстро — и город лежал перед ней, раскрытый, как протянутая ладонь. Сначала на улицах было много прохожих; потом пошёл дождь, рассыпался водяной пылью — прохожие разошлись по домам. Ларисе дождь не мешал. Она ловила его лицом, губами, наслаждаясь его вкусом — вкусом холодных серых небес. Мир медленно темнел, сворачиваясь в ночь — и было жаль уходящего дня, но ночь манила, как предстоящий праздник. Лариса чувствовала, как у воздуха меняется запах: дневной бензиновый перегар, парфюмерные волны, волны испарений готовящейся пищи — на тонкий, острый, свежий аромат, нежнейшие духи сумерек.
Лариса остановилась у магазинчика, допоздна торгующего дисками с фильмами и музыкой. Её остановили слова, прозвучавшие из динамика. Они были скорее сказаны, чем пропеты, и чуть тронуты гитарой, как туманом подёрнуты, и обращались лично к ней. «Город устал. Город остыл. Город впал в забытье… Веки твои наливаются ветром… Что впереди — всё твоё…» Это правда, правда — откликнулось всё Ларисино естество. Невозможно показалось уйти, не дослушав.
Голос был незнаком Ларисе, совсем, и на голос Ворона не похож. И тем не менее, у неё вдруг появилось странное чувство обращения, прямого обращения к душе — будто Ворон попросил кого-то передать Ларисе записку со словами любви и ободрения. Кто бы не пел — он был Ларисе и Ворону понимающим другом.
…А впереди — как всегда — километры дорог…
Город у ног… дышит…
Видишь, как я задыхаюсь без времени,
Стараясь забыть всё, что было до нас с тобою!
Видишь, как я прощаюсь с деревьями,
Пытаясь понять, где в листве состоянье покоя!
Ветер срывает со стенок афиш заплаты,
Ветер сбивает все точки отсчёта истин —
Нам удалось совместить наши циферблаты,
Но стрелкам никак не сойтись в самом главном месте…
Как это верно, думала Лариса, глотая, как слёзы, дождинки, стекающие по лицу. Как эти стихии — музыка и слова — бывают точны и универсальны. А это… это… послание — оно как зашифрованный манускрипт. Мне надо просто хорошенько понять.
…Выучи вавилонский. Просто выучи вавилонский.
Почему — вавилонский? Вавилонская башня, вавилонская блудница — для этого язык не нужен, это мимо… что там ещё в Вавилоне?.. Гильгамеш! Ну да! Тот, кто плакал из-за змеи, сожравшей цветок Бессмертия! Тот, кто оплакивал своего погибшего друга и искал для него жизни… Боже мой!
…Стаи борзых уже учуяли след весенний!
Я никому, никому до утра не нужен —
В этом — моё и твоё навсегда спасенье!
Ночь гасит свет, горизонт выпрямляет волны,
Чайки под небом разбросаны, как листовки —
Нашей луне суждено догореть по полной,
Значит, мы оба вернёмся в одни истоки…
Лариса закрыла глаза и сжала кулаки. «Что смогу я отдать — только тюрьмы, тюрьмы, тюрьмы, тюрьмы… Большее нет у меня ничего-ничего за душою…»
О нет. Позволю себе усомниться. Я запомню про вавилонский. И я ещё поищу для тебя цветок бессмертия. И — идут к чёрту стройными рядами все подохшие змеи на свете!
Как бывало всегда, гитара отмыла душу Ларисы дочиста. Попсовая песенка, лихо грянувшая, как только растаял последний гитарный аккорд, ничему не помешала и ничего не испортила. Лариса была просто до краёв полна решимостью. Она пошла дальше — и всё.
А тьма тем временем наступала с запада. Она зажгла фонари — их лиловые завязи медленно расцветали золотыми шарами. Она протянула длинные тени на позлащённом асфальте — и Лариса чувствовала, как тени мягко касаются лица. Свет — шёлк. Тень — плюш. Ночной ветер — холодное терпкое вино. Сумрак — мягок. Огни — остры. Дома — крепостные стены с жёлтыми квадратиками бойниц. Ночные супермаркеты — колышущееся море света. Деревья — чёрное кружево на буром бархате неба. Облака — потрёпанные блонды.
Ночь — моя, правда, моя, и город тоже мой, сказал новый голос. Голос новорождённой вечерней силы, подумала Лариса, улыбнулась. С её третьим «я» не спорило ни первое, ни второе. Третье «я» их объединило и примирило. Это было блаженно.
Лариса шла и улыбалась. Она забыла шапочку дома, и ночной ветер трепал её мокрые спутанные волосы. Запоздавшие прохожие провожали её долгими взглядами: высокая худая девушка в нелепой широченной куртке была удивительно красива чарующей, душеубийственной, трагической красотой, какая, если верить обожаемому Ларисой Куприну, свойственна в последнюю ночь жизни самоубийцам.
Одиннадцатый час вечера был на исходе, когда Лариса позвонила в дверь Риммы.
Римма открыла сама, на ней был брючный костюм, её лицо выражало глубокое досадливое разочарование.
— А, Ларочка, — сказала она со вздохом. — Я, почему-то, была уверена, что вы не придёте.
— У меня важное дело, — сказала Лариса, стараясь не приближаться к порогу квартиры более, чем на шаг. — И потом, ваш патрон же не простит, если вы меня не приведёте, да?
Римма поджала губы.
— Вы опять об этом?
— Неважно, — усмехнулась Лариса. — Мы, кажется, должны куда-то идти? Так вам велели?
— Да, — сказала Римма неохотно.
— Одевайтесь, — сказала Лариса. — Я тут подожду.
К полуночи у подъезда Риммы остановилась машина отца Антона — гладкая вишнёвая иномарка, имени которой Лариса не знала. Антон сидел за рулём — и распахнул для Ларисы переднюю дверцу.
— Надо ехать, вот как? — спросила Лариса, почти не удивившись. — Это далеко?